Крепостной художник — страница 1 из 8

Б. Прилежаева-Барская


Крепостной художник

Часть первая

Вася захворал

— Сенька, куда ты стол несёшь? В боскетную, ротозей, неси, а не в жёлтую гостиную!

— Прошка, дурья голова, чубуки-то, поди, не на месте! Уморите вы меня! В гроб вгоните! Осрамите перед графом!

Совсем размякший от волнения и суеты, вытирая полное, побагровевшее лицо широчайшим синим платком, осторожно присел Андрей Иванович на краешек золочёного дивана, крытого пёстрой тканью в букетах и райских диковинных птичках.

Диван этот занимал больше половины узкой проходной комнаты, отчего и сама комната носила название диванной. Она помещалась в центре большого графского дома. По ней беспрерывно сновали то в одну, то в другую сторону оторопевшие от окриков управляющего и совсем сбитые с толку дворовые.

— Филемон, беги к матушке графине в серебряную кладовую. Их сиятельства серебро для стола вынимают. Да поторапливайся, ну!

С неожиданным для своего грузного тела проворством, сорвавшись с места, Андрей Иванович Тропинин устремился вслед за медлительным Филемоном.

В то время, как необычайная суета наполняла дом, в саду, в круглом павильоне, шла репетиция концерта. Итальянец Лавзони, нанятый графом за большие деньги для управления крепостным оркестром, с особенным оживлением размахивал своей дирижёрской палочкой, а Ваньки, Стёпки и Мишки, не спуская с неё глаз, старательно водили смычками по струнам. В глубине парка на помосте, затянутом зелёным сукном, три пары танцовщиков готовились к представлению. Вечером, среди разноцветных фонариков и масляных плошек, пойдёт пантомима «Земира и Азор».

У девушки Вассы белый парик сбился на сторону, и из-под него выглянула маленькая косичка, но это её не смущает, она продолжает усердно выделывать свои замысловатые па и, то прижимая руки к груди, то отбрасывая их в пространство, пытается изобразить радости и страдания пастушки Земиры.

И в доме, и в саду, и во дворе, где псари собрали графских собак, приготовляясь к предстоящей охоте, — везде чувствуется напряжённость и необычайное оживление.

Только в девичьей не заметно никакого возбуждения.

Русые и тёмные головы склонились над работой, руки ловко и привычно перебирают коклюшки или водят иголкой по тонкому батисту вниз и вверх, вверх и вниз. Тишина полная. Слышно только, как скрипит тонкое полотно под Машиной иголкой, как звенят медные булавки, сброшенные с подушки на стол.

Между пялец прохаживается Агафья Петровна, экономка-домоправительница, доверенное лицо старой графини. Агафьиха, или Агашка, как называют её девушки, — точно петух индейский, важный, надутый. Руки сложив на своём толстом животе, похаживает да поглядывает. Подойдёт к какой-нибудь девушке, разглядит работу, — не понравится что, она и хлоп по щеке: раз, другой и третий. И надо тотчас повиниться: «Виновата, матушка, Агафья Петровна, буду впредь больше усердствовать!» А не повинишься — совсем беда: старой графине нажалуется. А как дело до графини дойдёт, начнёт сама суд-расправу чинить — недолго и до конюшни! Нет, уж лучше с Агашкой не связываться, потакать ей во всём. И уж больно злющая и пресамонравная баба!

— Агашенька, — прозвучал в тишине голос из сада, — иди сюда поскорее совет держать.

Иду, матушка, иду, графинюшка, бегу, — и старуха закачалась на своих толстых ногах.

Агафья за дверь, а Маши, Фени и Кати, как по команде, оторвались от работы, выпрямились, загомонили, залопотали.

Да и было о чём: молодую графиню Наталью Антоновну сговорили за графа Моркова; по этому случаю и шли приготовления к празднествам.

Варька-«егоза» подсмотрела жениха и теперь тараторит:

— В гусарском мундире, красавец из себя, черноглазый, волосы пудренные или парик совсем белый-белый «а ля неж»!

— Ты откудова такие мудрёные слова выучила? Учёна больно стала, — сказала другая девушка.

— Да уж как я графинюшку одевала, она приказала: «Дай мой парик «а ля неж», то бишь совсем белый».

— А жених-то и у царицы почётом пользуется, — молодой, а на войне отличился. Петрушка сказывал, что город он брал турецкий. Измаилом, что ль, тот город называют. Да и его самого-то чудно зовут, будто нехристь какой: «Ираклий»!

— Счастливая ты, Варька, да вот Дунюшка. Вас-то двоих молодая графиня с собой увезут!

— Надо думать! Я как вчера одевала Наталью Антоновну.. — завела снова Варя.

— Не больно-то важничай: «одевала, одевала», — повторила ей в тон светлорусая, полная Катеринушка. — Вот Дунюшку-то, я наперёд знаю, Наталья Антоновна возьмут. Это мастерица так мастерица! Платочек какой вышила! Ангелочек со стрелой в колясочке едет, а впереди собачка бежит, а над ангелочками ветки качаются. Никто лучше её Наталью Антоновну и не оденет! И укоротит, когда надо, и фалдочки подберёт!

— Нахваливай, нахваливай, к будущей заправиле подъезжай лисой! Авдотьей Ивановной скоро величать станешь.

Дуня, молчавшая до сих пор, подняла глаза от работы.

— Не стыдно вам, девушки, не срамно? Чего лаетесь? Завидуете мне, что ль, что Наталья Антоновна меня в приданое берут, ровно вещь какую, ложку серебряную али корову?

— Не серчай Дунюшка, — пристыжённые девушки присмирели. — Всё же лучше с молодой графиней в Санкт-Петербург уехать, чем здесь с Агашкой-колотовкой век вековать.

— Да как еще возьмут-то? Хорошо, если всех вместе, а то как одну, а сестра с детьми, с Васькой, моим любимцем, здесь останутся, что тогда сказать, девоньки? Сердце ноет, ведь болен-то…

Не успела Дуня докончить начатую фразу, как дверь распахнулась и на пороге, под руку с молодым офицером, слегка покачиваясь в розовых своих фижмах, появилась сама графиня Наталья Антоновна, высокая, красивая, в напудренных волосах.

Смешались девушки, вскочили с мест, обмерли.

— Здравствуйте, девушки!

— Милости просим, ваше сиятельство, — певуче заголосили все хором.

Наталья Антоновна шаловливо поднесла палец к губам:

— Тс… матушка узнает, разгневается. Это мы так, тишком. — Наталья Антоновна обратилась к жениху, что-то шепнув ему, очевидно показывая своё приданое. Глянула на Дуню, а у той большая слеза так и застыла на глазу.

— Что с тобой, девушка? — недовольно спросила графиня.

— Ваше сиятельство, графинюшка золотая, дозвольте домой сбегать, — бросилась в ноги ей Дуня. — Васька наш занемог, помирает, може; душа моя вся изболелась.

Хмуро отстранилась графиня.

— Какой Васька? Ах, да, Тропинина Андрея Ивановича, мазун-то этот. Тут у нас, — обратилась снова к жениху Наталья Антоновна, — дворовый мальчишка, сын управителя, занятный, рисовальщик! Что ни увидит, всё срисовывает. Препотешные картинки иной раз выходят. Вот Дунюшка, тётка его, тоже мастерица, первая у нас вышивальщица. — Что-то шепнул граф своей невесте, и Наталья Антоновна махнула рукой.

— Беги, Дунюшка, к своим, да поскорее, пока матушка с Агафьей занялись. Не хватились бы!

Благодарствуйте, графинюшка, век буду бога молить, — сорвалась с места Дуня, целуя на лету платье Натальи Антоновны и руку у жениха.

Вслед за ней оставили девичью и неожиданные гости.

Не успели девушки пошептаться о приключившемся, как в комнату вкатилась Агафья Петровна. Поправив съехавший на ухо платок, окинула взглядом горницу и увидела пустое место у Дуниных пялец.

— А Дунька-то где? — набросилась на ближе всех к ней сидевшую Машу, пребольно ущипнув её за плечо.

— Не извольте гневаться, Агафья Петровна, — Дуню молодая графиня услали к Ваське больному.

— Да что ты чушь мелешь? Откудова Наталье Антоновне в девичьей быть?

— Проглядеть изволили, Агафья Петровна; Наталья Антоновна с женихом пожаловали.

Оторопевшая, ничего не ответила Агашка (в другое время не спустила бы, что девушка, как равной, смеет ей отвечать) и снова выкатилась из комнаты доложить обо всём своей госпоже.

Тем временем Дуня уже добежала до крылечка обширной избы, находившейся на заднем дворе. Пользуясь особыми привилегиями, жил здесь, как главный управитель, Андрей Иванович Тропинин со своей семьёй. Дуня потянула за скобу и шмыгнула из сеней в горницу, где её старшая сестра расставляла миски для обеда.

— Аннушка, как Васька?

— Как это ты вырвалась, Дуня? Не было бы греха!

— Молодая графинюшка отпустила. Да не тяни душу, как хворый-то наш?

— Всё стонал, сердечный, маялся в жару, теперь притих.

Дуня выскользнула в соседнюю горенку, где на кожаном диване разметавшись лежал мальчик.

Лет пять назад лишилась Дуня жениха. Нагрубиянил Родион старому графу, и забрили его в солдаты. Порешила девушка ни за кого больше замуж не идти, но душой, жадной до ласки, всем сердцем привязалась к сестриной семье, в особенности к Васе, старшему племяннику.

Дуня наклонилась над диваном, где лежал больной, прислушалась к его дыханию.

Спутались на подушке волосы. Одна прядка прилипла ко лбу, и на нём проступили капельки пота.

— Мазун ты мой родименький! — вырвалось у неё громким шепотком.

Серые спокойные глаза ласково глянули на Дуню.

— Не плачь, Дунюшка, мне точно полегче. Дверь приоткрылась, и выглянула Васина мать.

Аннушка, малый наш улыбается!

Чуяло моё сердце, что не приключится беды, что поправится мальчишка. А отцу-то и посидеть некогда с сыном! Всё по графскому дому бегает.

— Вольный ведь он, Аннушка!

— Да что толку, что сам вольный, когда мы все в господской воле? Вот и заслуживает. . Для ребят усердствует, для Васьки…

Вася не слушал, что говорила мать. Он дышал спокойно, ровно, видимо, уснул.

— Дуня, а Дуня, — раздался со двора детский голосок дворового мальчишки Пашки, — девушки звать велели, графиня гневается.

Дуня быстро поднялась. Анна Ивановна выпроваживала её, крестя: «Бог милостив! Храни тебя святая заступница!»

Черноволосая девушка

Прошло около двух лет с тех пор, как старшая дочь графа Миниха вышла замуж за Ираклия Ивановича Моркова. Вся семья Тропининых стала теперь Морковской. Наталья Антоновна увезла с собой в Санкт-Петербург из новогородского имения любимицу свою Дунюшку-вышивальщицу и сестру её, Анну Ивановну, с детьми, а Андрей Иванович, хоть и не крепостной человек,[1] поехал за семьёй и по своей воле продолжал служить Наталье Антоновне и графу Моркову, как раньше служил отцу её, с усердием и преданностью.

Вот уже второй год привыкает Вася к новой своей жизни в Морковском доме, к службе графского казачка. Второй год живёт он в громадном каменном городе, что называется Санкт-Петербург. Он знает, что за фигурной решёткой, светлыми плитками мощёного двора тянется улица строгая, чинная, за ней другая, там третья, четвёртая, либо сходясь, либо пересекая друг друга. Важные и величавые, расположились на этих улицах господские дома с колоннами и затейливыми решётками.

Невдалеке от графских хором привольно течёт величавая серая река. Сопровождая графа на прогулках, мимоходом глазеет на неё Вася, но ни разу ему не удалось добежать одному до каменного отвесного берега и полюбоваться вдоволь шириной и простором как будто недовольной чем-то реки.

«Да, уж тут никогда не уйти на свободу, — и, поневоле вздохнув, вспоминает Вася родную деревню, город Череповец, уездное училище. — Лучше ведь всех учился, учителя любили, ласкали, и от товарищей обиды не знал. — Припоминает он друга своего Ваню, попова сына. — Счастливый парень, только отца и слушай, — а тут каждого бойся, кто постарше: и лакея, и графского камердинера и швейцара толстого. — Вася скосил глаза на тучную фигуру, окаменевшую у двери. — Ишь, важный какой, а чуть заслышит шорох, до земли сгибается. О графе и графине уж не говори! Перед ними не шелохнись». Но не хочется Васе о грустном думать, не хочется и Ваню вспоминать.

«Пусть живёт, радуется. Что мне на них, на счастливцев, глядеть? Каждому своё».

Тяжело отзывается на Васе отцовская преданность графскому дому. Не любят его слуги. Каждый норовит щипнуть, за ухо схватить, за всякую провинность нажаловаться графу. Главный камердинер на отца за старую обиду зол и всё на мальчишке вымещает.

«Чудаки народ! — думает Вася. — И чего только ко мне привязываются? Мне-то сладко, что ль? Ровно статуй какой, сиди у графской двери и слушай то и дело: «Васька, подай; Васька, убери; Васька, принеси!.»

Зато в маленькой каморке под лестницей покойно и уютно. Здесь можно, притаившись, просидеть целый час, а то и два, и никто из снующих взад и вперёд лакеев, девушек и буфетчиков не заметит тебя, а если взобраться на облупившийся выступ в стене под круглым окошечком и прильнуть к стеклу, — будет видно, что делается на широком парадном дворе и даже дальше, за решёткой, на улице.

Вася давно высмотрел этот уголок, и всякий раз, когда покажется ему, что господа забыли о нём, он пробирается сюда и сидит тихо-тихо, словно мышонок.

Дунюшку сейчас позвали одевать графиню. Камердинер, а вслед за ним Лаврентий-парикмахер прошли на половину Ираклия Ивановича. Видимо, господа собираются уезжать куда-то.

Шум со двора привлёк Васино внимание. И, оторвавшись от невесёлых мыслей, он прильнул к круглому окошечку своего закутка.

К главному подъезду подали большую золочёную карету. Лошади цугом разукрашены, в перьях. Гайдуки в тяжёлых ливреях, скороходы, лакеи на запятках. .

«Знать, во дворец собираются… Скоро уедут».

Вася тихонько, как кошка, спрыгнул с карниза, на котором держался с трудом, и осторожно высунул нос из своего убежища.

— Идут, идут, — прокатился шопот в сенях и на лестнице. Швейцар Захарыч замер, подобострастно изогнувшись; застыли, вытянувшись, лакеи. Девушка, бежавшая по лестнице, приросла внезапно к занавесу, скрывавшему нишу, где примостился Вася.

Пробежал Андрюшка-лакей: видно, двери открывал по дороге. Наконец и граф с графиней показались. Дуня с Варварой, другой верховой [2] девушкой, вслед за ними поспевают.

Так и замерло сердце у Васи. Вдруг графиня Дуню с собой увезёт! Мало ли что на балу случиться может, — кружево оборвётся или оборка зацепится.

Вышли все на крыльцо. Но вот тяжёлая дверь снова открывается, Дуня идёт обратно. Видно, графиня только Варварушку увезла.

Вася так рад, что готов на одной ноге скакать, да не очень-то поскачешь! Задача предстоит теперь нелёгкая — выбраться отсюда незаметно.

Лакеи унесли канделябры. Разошлась и вся остальная челядь. Старый Захарыч выпрямился, зевнул, перекрестился и вошёл в свою каморку.

Опустели сени.

Вася просунул голову, выставил правую ногу, потом левую и шмыгнул на лестницу; с первой площадки в коридор, потом две ступеньки вниз — и он у Дуниной горенки.

— Тётя Дуня, а тётя Дуня!

— Иди, иди, Васенька! Где же ты, пострелёнок, пропадал? Я всё боялась, не хватился бы граф тебя. Я пряников припасла да медку, что из деревни дед прислал.

— Ну, ладно, тётя Дуня, а ты запамятовала, что давеча обещалась, когда господа отъедут, свести меня наверх в залы, где образа висят.

— Картины, Вася, а не образа!

— Сведёшь?

— Да уж раз сулилась, от тебя не отвяжешься; а медку-то ужо поешь?

— Да полакомлюсь, не горюй, — засмеялся Вася. — Только время терять нечего. Редко стали наши из дому выезжать. Пойдём наверх, — торопил он Дуню.

Дуня во всякое время могла подниматься в господские комнаты, и Васю, раз идёт с ней, никто из слуг не остановит.

Когда открылась дверь маленькой гостиной, Вася ахнул. Из золотой причудливой рамы улыбалась ему черноволосая девушка, улыбалась приветливо, как давно знакомому; кажется, вот-вот кивнёт головой и скажет что-то ласковое.

Осторожно, чуть дыша, подвинулся Вася к картине. Руки девушки перебирали струны невиданного им раньше инструмента. Казалось, из-под гибких, тонких пальцев вырвутся звуки и потекут, ширясь и усиливаясь, всё прекраснее и звончее.

Дуня заторопилась:

— Идём, идём, Вася.

Но Вася ровно не слышит. Он осмелел, подошёл вплотную, тронул пальцем холст.

— Тётя Дуня, ведь как живая, а? — и с заблестевшими глазами и разгорячённым лицом неожиданно всем корпусом повернулся к девушке.

— Дунюшка, дай уголёк. Я зарисую её.

— Да ты в уме ли? Разве сумеешь?

— Дай, попытаюсь!

— С пустяками не приставай! В графской гостиной углей нет.

Тяжело вздохнув, отошёл Вася от картины и поплёлся за Дуней, всё оглядываясь назад.

* * *

Плохо спится ночью Васе. Ему всё чудится девушка из золочёной рамы; она улыбается, длинными пальцами трогает серебристые струны своей чудной музыки. Потом пальцы становятся белее, прозрачнее, она тает и пропадает, а из другого угла выходит снова розовая, смеётся ласково, весело, — но только возьмёт Вася в руки карандаш, как смех её становится злым, ехидным, точно издёвка.

— Что ты, Василий, со сна, ровно девчонка, орёшь? Вася вскочил, продирая глаза.

— Неужто орал? Это всё та черноволосая из графининой гостиной. .

— Что ты мелешь, Емеля? Здоров ли ты, парень? Вася схватил руку отца, целуя её.

— Батюшка, срисовать хочу музыкантшу, что мне всю ночь снилась.

— Баловной ты, парень! Балуй, пока у отца с матерью! Недолго уж!

Вася, видя, что отец не противится ему, вскочил в одной рубахе, бросился в маленькие сени к ящику с углями, судорожно схватил кусок серой бумаги, валявшейся на столе, и стал на неё наносить торопливые штрихи.

Отец стоял посредине комнаты, повернувшись спиной к сыну, молчаливо глядя куда-то в пространство широко раскрытыми глазами.

Только и слышно было скрипение угля по грубой бумаге.

— Батюшка, батя! — закричал неожиданно пронзительным, взволнованным голосом мальчик.

Андрей Иванович вздрогнул, обернулся.

— Что ты, ровно бесноватый, кричишь? Напугал! Тропинин подошёл ближе, нагнулся над серым листом бумаги, взял в руки его, перевёл глаза на мальчика, потом снова на бумагу.

С грубого, оборванного листа глядела на Андрея Ивановича девушка, та самая, что красовалась в золочёной раме наверху, в графских комнатах.

Тропинин тронул ладонью волосы мальчика.

— Успокойся, Вася.

От пережитого напряжения, от непривычной отцовской ласки всхлипнул Вася, бросившись к отцу.

Тропинин молча гладил его взлохмаченную, нечёсаную голову и что-то крепко думал своё.

Потом, как бы отгоняя привязавшуюся мысль, отстранил сына от себя:

— Ну-ка, Василий, пора на службу! Уже седьмой час!

Опомнясь, Вася побежал в сени мыться, а отец подобрал лист серой бумаги, подошёл к комоду, открыл левый ящик, вытащил оттуда несколько зарисованных листочков, присоединил к ним новый и всё вместе бережно сунул в карман.

В кабинете графа

В графском доме заведён строгий порядок. Каждое утро главный управитель должен докладывать графу обо всём случившемся и выслушивать распоряжения и приказания Ираклия Ивановича. И каждое утро Андрей Тропинин, выбритый, подтянутый, ровно в 10 часов нажимает дверную ручку просторного кабинета, где хозяин в расшитом пёстрыми шелками халате ожидает его за большим столом.

Несмотря на то, что молод граф, он самолично входит во все хозяйские и домовые дела, ведёт всему точный учёт, знает всю многочисленную свою дворню, сам назначает наказания провинившимся; поблажки людям не даёт, но нельзя сказать, чтоб жесток был чрезмерно или мучил людей, как другие господа, для собственного развлечения. Преданных слуг не оскорбляет никогда, а Андрея Ивановича, вольного человека, ценит особо.

Сегодня, как всегда, ровно в 10 часов Андрей Иванович стоит у двери кабинета, но, обычно спокойный, равнодушный в ожидании графских повелений, он сейчас озабочен, даже как будто взволнован. Протянул руку к двери, затем опустил её, потоптался на месте и, толкнув дверь кабинета, тут же остановился в нерешимости.

Граф был не один. На диване у стола в зелёном атласном камзоле с широким кружевным воротом, попыхивая из длинного чубука, сидел гость, двоюродный брат хозяина — Иван Алексеевич Морков.

— Иди, иди, Андрей Иванович, не смущайся. Иван Алексеевич не обессудит, что время пришло делами заниматься.

Тропинин подошёл ближе к столу, поклонился хозяину и гостю, развернул трубочку бумаги, которую держал в руке, и отчётливо, неторопливо начал читать.

Граф внимательно слушал, что-то занося в тетрадь, лежащую перед ним, а гость, зевая, отошёл к окну.

Прочитал Андрей Иванович свой доклад, выслушал графские приказания, пора бы, казалось, поклониться и оставить графа с гостем, а Тропинин медлит чего-то, нерешительно мнётся на месте. Видно, еще дело есть.

— Что, братец, имеешь сказать?

Андрей Иванович низко, просительно нагнулся перед графом, стараясь поймать его руку для поцелуя.

— Говори, Иваныч, смелее, в чём дело!

— С великой просьбой к вашему сиятельству! Тропинин вытащил из бокового кармана пачку каких-то бумажек.

— Извольте взглянуть ваше сиятельство, сына моего, Васьки, малевание.

Граф недовольно, брезгливым жестом притянул к себе листок грязноватой серой бумаги, небрежно отбросил его, взял другой, третий, затем повернулся в глубину комнаты, ища глазами своего гостя и в то же время любуясь собой в простеночном зеркале.

А гость, рассеянно, казалось, глядевший в окно, вернулся к столу и, нагнувшись над брошенными рисунками, стал внимательно их разглядывать.

Ираклий Иванович поднял лежащую около него узенькую пилочку, занялся тщательной отделкой своих ногтей, как будто забыв о существовании управляющего, и, наконец, снова обратился к нему.

— Чего же тебе надобно, в толк не возьму! Малюет твой Васька прескверно…

— Я думал просить ваше сиятельство, — отвечал, опустив глаза, Андрей Иванович, — отправить сына учиться художеству. Мальчишка вырастет, и из его шалости может для вашей милости толк получиться.

— Нет, как я погляжу, Иваныч, толку из этого не получится, а ежели я его к кондитеру в ученье отправлю, нашему Дормидонту в помощь, вот из этого, пожалуй, толк будет. Ведь ты знаешь, я великий охотник до сладенького. . Как ты полагаешь, Тропинин?

— Как будет угодно вашему сиятельству. Тропинин низко поклонился графу и, оставив на столе клочки бумаг, которые до сих пор так бережно хранил, поторопился к выходу.

Быстро прошёл малиновую, голубую и белую с золотом гостиную, миновал китайскую комнату и только на площадке парадной лестницы, тяжело дыша, остановился внезапно. Навстречу ему бежал кверху камердинер Пётр Сидорович, волоча за собой Васю. Огромное, распухшее, багровое ухо и заплаканные глаза говорили о короткой, но внушительной с ним расправе.

— Это что такое? — неожиданно громко для самого себя закричал Тропинин, готовый броситься на Петра.

— К графу сынка твоего веду. Сходи-ка в людскую сам полюбуйся, как он стену испакостил, — злобно бросил в ответ камердинер, однако выпустил мальчика из рук.

— Виноват, батюшка, меня сапоги поставили чистить, а я загляделся на Степана кучера, как он суп из чашки хлебает, и тут же на стене намалевал. И ведь похоже вышло, — заулыбался Вася, забывая и горящее ухо, и оскорбление, и страх.

— Нечего графа пустяками беспокоить. Я сам с Васькой поговорю, — и, круто повернув, потащил Тропинин сына за собой.

— У ты, проклятый! — чувствуя своё бессилие, зашипел ему вслед Пётр.

* * *

Когда дверь захлопнулась за управляющим, Иван Алексеевич покачал головой.

— Экой ты, братец, какой непонятный! Это не мальчишка, а клад. Будь он моим, я бы из него придворного живописца сделал. — Мой совет: отдай в ученье к художнику!

Полно тебе о мальчишке беспокоиться. Тоже художник-живописец выискался! И без ученья хорош! Давай-ка лучше к графине пойдём. Она, чай, с фриштиком заждалась нас.

Иван Алексеевич захватил оставленные Тропининым рисунки и ещё раз внимательно поглядел на них.

— Фриштик так фриштик, а о мальчике еще поговорим.

Кондитерский ученик

Не прошло и трёх месяцев со времени неудачливых хлопот Тропинина за сына, как Вася жил уже в доме графа Завадовского в учениках у француза-кондитера.

На пирах у графа вся столичная знать едала и похваливала его печенья, и даже царица с удовольствием лакомилась слоёными крендельками мусью Фримана.

Мусью Фриман не простой кондитер — это артист, художник своего дела, глубоко убеждённый, что нет на свете прекраснее и полезнее занятия, чем приготовление сладких тортов, марципановых конфет, горячего бламанже и суфле из каштанов. В белом халате и колпаке,) мешая ложкой сладкое фисташковое тесто и прибавляя к нему для запаха лимонную кожицу, он священнодействует в небольшой своей, специально кондитерской кухне.

Любит мусью, когда хвалят его пирожки и конфеты.

— Нэ-с па, карош, ошень, фкусно, кушай ишо, малылик, — говорит довольный мусью, накладывая одно за другим блюдца яблочного мармелада и сливочного крема.

С кондитером можно жить в ладу. Гораздо хуже обстоит дело с кондитеровой толстой женой, Пелагеей Никитичной — Полин — как чудно, по-своему, называет её мусью Фриман. Сварливая, голосистая, вздорная баба, вечно свой нос суёт в мужнины дела: за учениками зорко следит, пробует приготовленные ими кушанья.

— Не годятся Васькины миндальные крендельки, вздуть его надо, ленится работать, материал портит!

— Нишего, Полин, — успокаивает свою гневную супругу хладнокровный мусью, — сишас не карош, потом быль карош, мальшик ишо глюп!

Пелагея Никитична не удовлетворяется миролюбивыми увещаниями мужа и сама поучает Васю: даст затрещину-другую в надежде, что это благое средство поможет кондитерскому ученику стать со временем великим мастером конфетного искусства.

«Помни, Васька, что ты крепостной человек и всё терпеть должен», — говорил бывало Тропинин; и Вася хорошо помнит отцовы заветы и все обиды молча сносит.

Дом графа Завадовского ещё богаче и обширнее Морковского. За большим каменным домом тянется сад, с левой стороны к саду примыкает приземистое длинное здание — графская кухня, за ней ряд флигелей, населённых слугами. В большом дворе, между флигелями заблудился маленький дворик, весь заросший боярышником и сиренью. Низенькая дверь ведёт из кондитерской кухни на этот дворик, сюда же глядят окошки из комнат, где живёт сын графского живописца, новый Васин друг, Гараська.

Сиреневый куст

Сегодня выдался для Васи счастливый день. Пелагея Никитична ушла со двора. Пользуясь этим, разбрелись ученики. И сам мусью, посадив Васю растирать желтки, куда-то запропастился.

Трёт Вася жёлтую сладкую массу, а сам глядит в окошко на кусты сирени, на зелёные и лиловые пятна, на солнечные блики, что играют на листьях и цветах. И чудное дело! Как будто впервые видит, как разнообразны листья большого куста. Вот тёмные, почти чёрные, а там дальше, напитавшиеся солнцем, сверкающие, совсем изумрудные.

— Васька, ты один, что ль? — белобрысая Гараськина рожица просунулась в окно и с любопытством обшарила углы кондитеровой комнаты. — Чертовки твоей дома нету? И как это у тебя, Васька, терпенья хватает угольков горячих в перину ей не подложить?

— Да я на неё и глядеть не хочу, думаю всё о своём, а что она жужжит, — мне и дела нет.

— Да, правда, ну её к лешему! Знаешь-ка, что я тебе скажу? Мусью с буфетчиками кофей пьёт. Не скоро сюда заявится, а ты бы шёл ко мне. — Лукаво подмигнув товарищу, запнулся Гараська. — Отец велел, чтобы к завтрему куст сиреневый был срисован, а мне охота воробьев пострелять…

Вася не стал дожидаться дальнейших Гараськиных объяснений, он понял, что от него надобно. Мигом спрыгнул с подоконника, и вот он уже в соседней комнате, где на столе приготовлены подрамник и краски. Вася крепко зажмурил глаза, быстро открыл их и глянул в окно. Вот этот куст, эти мерно покачивающиеся полные гроздья то голубовато-сиреневых, то красновато-лиловых цветов, он должен сейчас же перенести их на холст.

— Иди, иди, — гонит он Гараську, а сам забыл уж и кондитера с толстой женой, и сладкую жёлтую массу, оставленную им на столе.

Вася не мог бы сказать — минуты пролетели или часы, когда знакомый картавый голос вернул его к действительности.

— Базиль, туа живой или нэт? Куда пропаль?

Громким посвистом известил он друга о надвинувшейся опасности, но Гараська в пылу воробьиной охоты исчез куда-то надолго.

Делать нечего. Надо идти с повинной к мусью.

Выслушав искренний Васин рассказ, мусью сделал было строгое лицо, но, убедившись, что «Полин» нет дома, неодобрительно покачал головой.

— Бедный мальшик, он хотейль рисовайт, а ему не даваль, — и, оглянувшись ещё раз по сторонам, шопотом разрешил Васе идти доканчивать свой куст.

Задыхаясь, добежал Вася до Гараськиной комнаты, добежал и замер.

У стола, рассматривая его картину, стоял Николай Семёнович, Гараськин отец, рядом — Гараська с заискивающей улыбкой. Знать, дело открылось. Кончено теперь всё. Не удастся больше писать за Гараську уроки. Так грустно стало Васе, что, кажется, вот-вот — и он заревёт.

Николай Семёнович обернулся в его сторону, заметил..

— Пожалуй-ка, дружок, сюда. Ты, што ль, за моего оболтуса трудился? Сказывай-ка теперь, где это ты научился с красками обращаться?

Сперва смутившись, а потом всё бойчее и свободнее стал рассказывать Вася, как с малолетства срисовывал картинки, как мечтал о художестве и… попал в кондитерские ученики.

— Простите Гараську, Николай Семёнович, это я подбил его, я сам у него выпрашивал. .

А Николай Семёнович уж и не сердит на Гараську.

— Эх, Василий, Василий! Будь ты моим сыном, сделал бы я из тебя человека, а мой пострел только и норовит из дому улизнуть в бабки сыграть. Не унывай, малый! Приходи, когда время будет. Учить стану, всё покажу, что сам знаю. У тебя талант, великий талант, братец..

Полюбил Николай Семёнович кондитерского мальчика, и для Васи наступила с этого момента счастливая жизнь. Он уже совсем перестал обращать внимание на кондитершу — «Полин». Молча выслушивая указания мусью Фримана, выполняя все его требования, он терпеливо дожидается той минуты, когда можно будет убежать к соседям и наблюдать, как Николай Семёнович растирает краски, приготовляет их, как наносит на холст и как из отдельных штрихов и мазков возникают лица, фигуры, дома и цветы.

Большие перемены произошли в Морковском доме за годы Васиного учения у кондитера. Графская семья выехала из Петербурга в Малороссию, в Подольское поместье, пожалованное Ираклию Ивановичу царицей за заслуги в турецкой войне. Уехали и Васины родные. Много было сборов и хлопот при укладке, много слёз при расставании. Мать и тётя Дуня так и обливались слезами, причитая над Васей.

— Не на век прощаемся, — утешал их Тропинин, — кончит Вася ученье, приедет в деревню, и снова все вместе заживём.

И Вася готов был с ними поплакать, да ведь не маленький. И утешенье у него осталось: новый взрослый друг — Гараськин отец.

Уехали родные. Опустели барские хоромы. Только старый швейцар Захарыч продолжал жить в доме. Остался ещё кое-кто из дворни да кучера с садовниками.

Попрежнему Вася приходит сюда праздниками. На свободе усаживается в Дуниной горенке за холст и краски, которыми снабжает его старый художник. Он срисовывает всё, что попадётся ему на глаза: дерево, скамью, опрокинутую чашку, всякую безделицу, но пуще всего его внимание привлекают человеческие лица. Старый Захарыч, попивая чай, снисходительно разрешает писать себя, не обращая ни малейшего внимания на «мазилку», а «мазилка» старается ухватить всё самое примечательное самое характерное в своём натурщике. Он знает, что Николай Семёнович поглядит внимательно на его работу, мазнёт в одном месте, тронет кистью в другом — и оживёт на холсте старый швейцар с льстивым взглядом хитрых глазок.

Уже третий год живёт Вася у мусью Фримана. Он вытянулся, возмужал, даже тёмный пушок показался над верхней губой.

Скоро наступит конец ученью. Приближается день, когда граф потребует его приезда в далёкую Подолию.

Мысль о возможной встрече с семьёй, с матерью, с тёткой Дунюшкой радует, а вместе с тем отчего-то сжимается сердце, становится тоскливо и грустно..

Подходя к Морковскому дому, в смутной тревоге ждёт Вася вестей из деревни. Одно графское слово разлучит его с добрым другом Николаем Семёновичем, оторвёт от красок и холста и посадит навсегда в домовую канцелярию, в кухню или огород.

А между тем всё больше хвалит его старый художник, всё больше дивится ему и называет «талантом». Да и сам Вася чувствует, что послушнее, чем прежде, становится карандаш, что мягче ложатся один к другому мазки красок и, как живые, глядят с портретов и набросков лица людей.

Да что толку, если вся его жизнь зависит от графского слова, если он «крепостной человек»?

Здороваясь со старым швейцаром, Вася тихо спросил:

— Что пишут?

Равнодушно скользнул глазами Захарыч:

— Кому пишут, а нам ничего.

Значит, снова можно день, два, может быть, неделю прожить спокойно, обычно: покончив с поварскими обязанностями, слушать медлительные речи Николая Семёновича, смешивать краски, подыскивая новые, верные оттенки.

Разложив у окна в Дуниной комнате свои эскизы, задумал Вася писать по памяти Дунин портрет. Пытаясь вспомнить родные, милые, такие далёкие теперь черты Дуниного лица, он не заметил, как какой-то гулявший посаду хорошо одетый барин, приблизившись, остановился у окна, внимательно разглядывая его этюды.

Неожиданный возглас — «Ну и молодец ты, братец!» — заставил его вздрогнуть и в испуге уронить кисть на пол.

В подошедшем он узнал двоюродного брата графа Ираклия Ивановича — Ивана Алексеевича Моркова, временно живущего в доме.

— Виноват, — залепетал в смущении Вася.

Иван Алексеевич добродушно похлопал его по плечу: — Ничего, малый, не смущайся; а как тебя звать?

— Василий Тропинин, ваше сиятельство!

Иван Алексеевич внимательно стал вглядываться в Васино лицо, припоминая что-то.

— Василий Тропинин? Андрея Тропинина сын? Э, братец мой, да мы с тобой, оказывается, давно знакомы. А ты всё малюешь, неисправимый!

Краска прилила к Васиным щекам, разлилась по всему лицу, захватила лоб, уши, шею. Не понимал он, о каком знакомстве говорит Иван Алексеевич.

— А я совсем о тебе забыл, хотя сам себе слово дал за тебя постоять. Ну, слушай, малый. Пишу сегодня же письмо графу Ираклию Ивановичу. И если он откажется учить тебя, я на свой счёт определю тебя в Академию. Видно, на роду тебе написано быть художником.

От неожиданности, растерянности не сообразил Вася, что ему делать: броситься ли целовать барскую руку, благодарить, смеяться или плакать; но Иван Алексеевич не стал дожидаться изъявлений Васиных чувств и быстро отошёл от окна, занятый своею мыслью.

Часть вторая